Гейдельбергские вечера

EXRUS-проекты / Архив проектов / Брошюры о Германии
FlippingBook: Pages
[-]

Thema
[-]
Heidelberger Abende  

Автор о себе

Родина моя (а также моих родителей, дедушек и бабушек) – Украина.

Она же – Учительница и Кормилица вплоть до войны, которая "пере-бросила меня  (в числе 150 сверстников) из Харьковского электротех-нического института в Ленинградскую Краснознаменную Военно-Воз-душную Инженерную Академию им. А.Ф.Можайского.

Затем – более 27 лет службы на аэродромах Украины, Сахалина, Смоленщины, Забайкалья, в военном училище, где я написал 4 книги (учебные пособия).

Уволившись в запас в звании гвардии инженер-полковника, вернулся в Харьков, работал и преподавал в институте.

Вторая профессия – журналистика. Член Союза журналистов СССР (с 1964 г.) и Украины (с 1968 г). Написал историю военного училища, множество очерков и статей, которые публиковались в военных и "ци-вильных" газетах, а также в США и Германии.

Живу в Гейдельберге. Убежден, что лучшего города в Германии нет.

Опора в жизни – два сына, внуки, правнучка и надежные, преданные друзья, обретенные не только в незабываемом ПРОШЛОМ, но и в жизнеутверждающем СЕГОДНЯ, – здесь, на немецкой земле.

Гейдельберг, февраль 2000 г.

 

 Этюды  о  Германии

 Слово к читателю

 

     Этюды о Германии это серия коротких зарисовок о  том, что вижу, чувствую и переживаю я, бывший советский гражданин, а ныне гражданин Украины, получивший право на постоянное место-жительство в ФРГ. Никакого обобщающего  характера Этюды не имеют: все написанное выражает лично мое мироощущение.

     Естественно, в публикуемой части Этюдов не высказана и де-сятая часть того, что хотелось бы сказать, но дальнейшая работа над задуманным может стимулироваться только читательским ин-тересом.

     Часть Этюдов о Германии была опубликована на русском языке в Лос Анжелесе в альманахе Панорама (29.III.1995г.).

     Приведенные в Этюдах жизненные эпизоды, факты, даты, имена и фамилии подлинные.

 

                                                                                                      Автор

 

 

                    1.

 

     – Хэлло! Руслянд? – новый знакомый трясет мою руку.

     – Украина, – уточняю я.

     – О, Украина! Как живется вам в Германии?

     – О’кэй, – отвечаю крылатым словечком, оно вышибло из  раз-говорной речи все немецкие синонимы.

     – Никаких проблем?

     – Никаких, – говорю, хотя проблем навалом, но плакаться в жи-летку считаю недостойным.

     – Может, вам нужна обувь? Или одежда? Знаю, на Украине пло-хо...

     – Да, – говорю, – там плохо, но не настолько, чтобы я приехал в одних носках.

     – О’кэй, – смеется. – А где вы изучали немецкий язык? Прима! У вас есть дети? Уже здесь? Прима! Работают? Прекрасно!

     Вопросы – градом, не успеваю отвечать. Вот тебе и немцы, думал я сперва, вот тебе и замкнутый “нордический“ характер. Ну да Бог с ними, полюбопытствуют из вежливости да и позабудут. Не тут-то было. Какое-то время спустя – звонок в дверь: квартирная хозяйка с мужем принесли на новоселье комплект постельного белья. Звонок по телефону: “Герр Даниэль, не возражаете, если я привезу вам немного посуды? У меня лишняя“. Еще звонок: “Приглашаем вас с супругой в Шветцинген, в замок, на экскурсию. Мы заедем за вами. О’кэй !“

     И так далее...

     Надеюсь, читатель простит мне высокопарную фразу: самым замечательным для себя открытием в сегодняшней Германии я считаю чувство сопричастности ее граждан моим проблемам, будь то здоровье или квартирный вопрос, работа детей или учеба внуков.

     Трудно переоценить, например, ту меру практической помощи, которую оказали семье моего старшего сына обретенные уже здесь, на немецкой земле, истинные друзья – Анна Ридель, Хорст Бекер, Герд Гунтерманн и его мать Маргарита Гунтерманн, Бригитта Кантц... Речь, понятно, не о материальной помощи, а об активном содействии в трудовом устройстве, в изучении языка, в организации быта, – короче, в том, что называется интеграцией в общество. Да и нам с женой, “пенсионерам“ (почему кавычки – разговор особый), пришлось бы морально куда труднее, когда бы не теплота наших встреч, бесед и чаепитий с опекающими нас супругами Ингеборг и Куртом Штеебом, с Хеллой Энгель и госпожой Понте... Какие мотивы устремляют этих славных людей нам на помощь? Что побуждает Курта Штееба, бывшего солдата вермахта, молиться за наше здоровье, держа Библию в руке, изувеченной осколком под Волоколамском?

 

                    2.                   

 

     Думаю, каждый, кто эмигрировал, неизбежно переживал труд-нейший момент принятия решения, еще и еще раз взвешивая все “за“ и “против“ и опираясь на свой опыт познания – подчас всего лишь умозрительного – той страны, куда собрался выехать. Что касается меня, то дилемма “ехать – не ехать“ в конце концов трансформировалась в роковое “быть или не быть“, ибо собирался-то я выехать не куда-нибудь, а именно в Германию. Мой бывший сослуживец, тоже отставной офицер, прознав о моем намерении, позвонил мне, и я словно увидел его на другом конце провода с побелевшими скулами, когда он неузнаваемым голосом прожевал сквозь зубы: “К фашистам, значицца, едем. Забыл, с кем мы воевали, да на их же хлеба? Ну, ну“. И повесил трубку.

     Положа руку на сердце – тяжелый момент был. Нет, не  забыл я войну, как не забыл и все, что знал о Германии еще со школьных лет, то есть со средины тридцатых годов, когда нацизм открыл счет, казалось, нескончаемым кровавым страницам ее истории. Но, рассуждал я, теперь-то, теперь, когда НОВАЯ Германия протянула мне покаянную руку гостеприимства и дружбы, – должен ли я видеть в ней “руку фашиста“? Тем более, что было в моей памяти и нечто светлое, уже давно, – как ни парадоксально, с тех же тридцатых годов, – открывшее мне Германию в ином свете. Это воспоминание пронес я сквозь десятилетия, оно словно дремало до поры, а тут вышло наружу, преобразилось в путеводный лучик света, и с этим крохотным огоньком познания и надежды потопал я в ОВИР...

     Пожалуй, расскажу-ка я эту историю, случившуюся со мной в городе Купянске, что в ста двадцати километрах восточнее Харькова – бывшей столицы Украины.

 

                    3.                                 

 

     ...Был первый день нового учебного года и первый в жизни урок немецкого языка. Прозвенел звонок, и вошла она,  “немка“, то есть учительница Ганна Дмитриевна Галич – величественная и красивая, в черном платье, с пугающе высоким бюстом; над овальным смуглым лицом – высокий зачес смоляных волос, завернутых на затылке в тяжелый узел. Она села за стол, отодвинула в сторону классный журнал и начала урок с рассказа о Германии.

     Это был занятный рассказец! В наших профутболенных головах первобытные сведения о Германии чем-то напоминали топором тесаный брус: с одной стороны – рыцари и феодалы, с другой – Маркс и Энгельс, с третьей – кайзеры и пушки, с четвертой – Карл Либкнехт и Роза Люксембург... Сумбур, мешанина несусветная, ну и пусть там разбираются, нам-то что, на кой хрен нам сдался этот немецкий язык? С кем общаться-то?

     Ганна Дмитриевна убедительно расставила все по своим местам. Оказывается, корень был в том, что в Германии самый передовой (после нашего, конечно) рабочий класс, да только угнетен и эксплуатируем он нещадно, и главное, чего ему недостает, – это верховодства в государстве, дабы вымести буржуев и зажить так же счастливо, как живем мы. Кто же поможет немецким пролетариям завоевать светлое будущее? Наше поколение. А для этого – именно для этого! – и надо изучать, да как можно усерднее, немецкий язык. Вот она, цель-то!

     Вдохновленный Ганной Дмитриевной, я, прилежный пионер, тотчас мысленно взобрался на ее словесную баррикаду, возомнил себя героем-освободителем и к концу учебного года вышел в отличники по немецкому, ибо угнетенным рабочим Германии сочувствовал страшно. К тому же репродукторы неутомимо звенели чеканными песнями Эрнста Буша: “Заводы, вставайте! Шеренги смыкайте! На битву шагайте, шагайте, шагайте! Точнее прицел, заряжайте ружье!..“ Душа моя разрывалась от солидарности.

     В седьмом классе, участвуя в литературной олимпиаде, написал я, с позволения сказать, поэму, в которой поведал  миру о том, как немецкий безработный Гарри Кольвиц по приглашению советских рабочих приехал в СССР, как он был потрясен увиденным и как возмечтал заиметь такую же жизнь у себя в Германии, – чтобы там тоже были для трудящихся, как у нас, и магазины, и каменные дома, и трамваи, и белый хлеб, которого, по моему глубокому убеждению, немецкие пролетарии отродясь не едали... Замечу, что я писал это спустя всего два года после страшнейшего голодомора на Украине, когда и в нашей семье единственным пропитанием была макуха, делимая матерью на четыре дольки, по числу едоков. Вот что значит идейное воспитание!

     Творение мое послали в Харьков: еще бы! – 57 “онегинских“ строф по 14 строчек в каждой. Меня пригласили на “слет юных талантов“. Во Дворце пионеров, на Сумской, нас приняли видные украинские писатели, угощали ситро и пирожными. Я ждал финала и награды. Увы! Первую премию – книжку и коробку конфет – получила двенадцатилетняя девчушка за стихотворение всего в восемь строк. А я – ничего, хотя в моей поэме было 57х14=798 строк. Приехал я домой подавленный. Отец похлопал меня по плечу: “Не унывай. Поэма твоя прекрасна. Переведи ее на немецкий язык. Чем черт не шутит, поедешь когда-нибудь в Германию...“ Я загорелся этой идеей.

     Но тут наступил 1936 год, и один за другим стали исчезать учителя. Куда и почему – никто не знал.

 

     Первым “пропал“ Пилькевич, прекрасный математик. За ним – “химичка“ Писаренко, “географ“ Архангельский. Повесился в своей комнате Юрий Иванович, разучивавший с нами украинские песни. Однажды – и навсегда – не явилась на урок и Ганна Дмитриевна. Вместо нее пришел серый человек в сером костюме, замкнутый и чужой. Он тихо входил в класс, клал на стол тяжеленный портфель, вытаскивал оттуда кипу листов и тотчас начинал шпарить с них на доску бесконечные правила немецкой грамматики, писал мелом быстро, без пауз и объяснений, мы бормотали всякую ругань, списывали, вопросов не задавали, ибо учитель на них не отвечал, перед нами от звонка до звонка маячили его мятая спина и мокрый затылок.

 

     С каждым уроком мой энтузиазм в изучении немецкого языка испарялся. Как-то поблекли и песни Эрнста Буша. Мое настроение уловила мать и однажды сказала: “Будешь учиться немецкому дополнительно. У настоящей немки. Два часа в неделю. Триста рублей в месяц. Я договорилась.“ –  “Но это же разорение! – воскликнул я. – Это же половина твоей зарплаты!“ – “Ничего, – сказала мать, – поработаю еще на полставки, главврач давно меня уговаривает.“

 

                    4.

 

     ...И вот мы сидим за столом друг против друга: я, мокрый от гонки на велосипеде, трижды обгоревший на солнце, с накачанными бицепсами гимнаста-самоучки, и моя учительница Елена Адольфовна Дидрихсон, маленькая сухонькая старушка в накрахмаленной белой кофточке и белом чепчике на светловолосой седеющей голове. Когда она говорит, ее вставные челюсти слегка пощелкивают, и вся она кажется шуршащей и поскрипывающей, как букетик бессмертника. В небольшой ее комнатке с дощатым полом прохладно, уютно и  тихо, пахнет сухими травами и валерьянкой.

     – Швиммен, – коротко говорит Елена Адольфовна.

     Понятно: я должен проспрягать ряд сильных глаголов с  изменением гласных “и-а-о“ и на их базе рассказать о событиях в моей жизни, происшедших после предыдущего урока.  О, “швиммен“ – “плавать“! Как, на зло и на счастье, угадала она это слово! Что за событие произошло со мной сегодня,  всего час тому назад, в этот прекрасный июньский день, да не могу я рассказать о нем, дорогая Елена Адольфовна! Мы плавали целой ватагой в Осколе, играли в пятнашки, я под водой догнал Галку, она пыталась увернуться, я нечаянно дернул ее за купальник, он оборвался, Галка тормознула, и я столкнулся с ее обнаженной грудью – в позрачно-зеленой бурлящей глубине, пронизанной солнцем... И ряд сильных глаголов с изменением гласных “и-а-о“, и других глаголов, и вообще всё не Галкино вышибло у меня из головы, и в ней – один торжествующий хаос...

     – Швиммен, – нетерпеливо повторяет Елена Адольфовна и постукивает костяшками пальцев по столу. Один час урока она отмеривала строго по минутам. В ее светлых, – в дни  юности, наверное, ярко-голубых, – глазах я читаю насмешливый упрек и перевожу его на привычный для себя язык: “Что же ты, бугай этакий, на гулянку времени хватает, а урок не выучил...“ Выучил, выучил, сейчас, сию минуту... Я вспоминаю о маминой зарплате, собираю волю в кулак, сосредоточиваюсь, начинаю отвечать.

     ...Урок за уроком, неделя за неделей, и чувствую – невольно тянет меня к Елене Адольфовне, в ее тихую обитель, пахнущую травами и валерьянкой, к ее негромкому голосу, которым она, перелистывая пожелтевшие страницы тоненькой, с готическим шрифтом, грамматики Глезера и Петцольда, изданной в начале века, объясняла мне премудрости немецкой фразеологии, да и не просто, а непостижимым образом увлекательно, рассказывая – по-немецки, разумеется, – о немецких крестьянах и ремесленниках, об их честности и трудолюбии, о том, как они ненавидят ложь и наказывают воров. Не единожды она повторяла: “Порядочный немец  зря не сорвет цветок, не ударит собаку и не простит обмана“.

     Настал день, раскрыла мне Елена Адольфовна томик Гейне – и поплыл перед взором моим полноводный Рейн, потянулись по склонам гор вековые леса Шварцвальда – и солнце, и тень, и в прохладном сумраке – нимфы, эльфы, никаких тебе баррикад и битв, прицелов и ружей, а великая гармония и доброта человеческая. И уж пир души – »Фауст”, коего первые страницы одолевал я с мучительным удовольствием восхищенного каторжника...

     Спустя два года окончил я десятилетку, поступил в институт, и простились мы с Еленой Адольфовной к обоюдной нашей печали. Более полувека прошло с той поры, многое позабылось, а та частица Германии, которую открыла мне эта незабвенная немецкая женщина, – в памяти, словно живая  картина, вчера увиденная.

     ...И я пошел в ОВИР.

 

                    5.

 

     Ох, и цепко же держали меня в объятиях харьковские микровластители! Уж так они боялись выпустить родное дитятко из отеческих рук своих, опасаясь за мою будущую жизнь в мире капитализма, что я чуть Богу душу не отдал. Зато и благодарил их от всего сердца: в отстаивании своего права на человеческое достоинство приобрел закалку немалую, отражая многочисленные эпатажи “кухарок, управлявших Государством“, считавших нас с женой уже “не своими“ и потому допускавших хамское своеволие в процедуре выпроваживания нас “за бугор“. Еще не остывшие от этих схваток, словно ощетинившись, приземлились мы в аэропорту Франкфурта-на-Майне, и я, выйдя из самолета, тотчас принял боевую стойку, как киношный каратист, ждущий нападения.

     Однако все было тихо, светло и человечно. Нас встретила семья сына на взятом напрокат микроавтобусе, который пригнал за сотни километров безотказный Герд Гунтерманн. Глубокой ночью, то и дело тормозя, чтобы не задавить очередную лягушку, пересекавшую в свете фар дорогу в поисках сексуальных контактов (дело было в апреле), фанатичный защитник окружающей среды Герд доставил нас в деревушку Пфаффшвенде, в Тюрингии, в общежитие, где любезный и улыбчивый господин Фрике, хаусмайстер, извещенный о нашем приезде, подготовил для нас комнату с белоснежной постелью и букетом цветов...

     ...Спустя несколько дней зашли мы на прием к местному врачу. Вслед за нами в приемную вошла и тяжело села в кресло пожилая немка, опиравшаяся руками в перчатках на толстую инвалидную палку. Как и большинство пожилых немок, она была тщательно ухожена: короткая завитая стрижка седеющих волос, жакет, брюки, все в тон, чин чином.

     Заглянула медсестра и предупредила, что врач, фрау Кляйнике, примет нас через пятнадцать минут. Я предложил женщине пройти раньше нас. Она улыбнулась и отрицательно качнула головой: “Я не настолько больна, чтобы идти вне очереди“. Спустя минуту она спросила, откуда мы. Дальше  разговор пошел как обычно: кто да что, да почему... “Знаете, – сказала женщина, – для меня нет русских, китайцев, арабов, евреев, я признаю только два вида людей: хороший человек или плохой человек.“ – “Как же вы их различаете?“ – спросил я. “Очень просто: хороший человек – тот, кто признает равное право другого жить под Богом. Сейчас так думает большинство немцев. История нас кое-чему научила. Можете мне верить, я тоже строила сегодняшнюю Германию вот этими руками.“ Она явно волновалась, произнося столь  важные для нее вещи, – сдернула перчатку, и я увидел ее руку: коричневую, грубую, узловатую; рука эта вовсе не “гармонировала“ с внешне подчеркнутой респектабельностью, заявленной бусами, сережками и несколькими кольцами на пальцах...

     У меня не было оснований не верить этой женщине. Как, например, и высокому почтенному немцу в сберкассе, который, услышав русскую речь, подошел к нам и протянул руку моей жене, затем – мне: “Я воевал под Сталинградом. Слава Богу, остался жив. Этот ужас никогда не должен повториться. Я рад, что вы здесь. Надеюсь, вас никто не обидит.“

     Да, думаю: история – безжалостная плеть, сечет насмерть, но науку сию приемлют на шкуре своей лишь ветераны. Они-то и говорят: “История нас научила.“ Ну, а двадцати-тридцатилетние, которых история ничему не научила? Почему среди них находятся жаждущие вновь и вновь искушать историю очередным харакири? Как уберечь их от этого сумасбродства?

 

                    6.                   

 

     Бисмаркплац – площадь в центре Гейдельберга (привычное для нас название города – Гейдельберг – я пишу так, как его произносят немцы). Здесь встречаются и расходятся в дальние рейсы трамвайные и автобусные маршруты. Обтекаемая с двух сторон потоками машин, площадь с севера выходит к мосту через Некар, с юга упирается в отливающий  голубизной стеклянно-зеркальный фасад торгового гиганта “Хортен“. Скромный памятник Бисмарку приютился в крохотном сквере, примыкающем к основному пространству площади, густо уставленному скамьями, киосками, телефонными автоматами, застекленными беседками, – все это утопает в  тени деревьев. Вокруг – магазины, светофоры, цветы. И музыка – играют одиночки и маленькие ансамбли, их слышно далеко вокруг, мелодии – от украинского гопака до индейских ритуальных напевов...

     Я люблю бывать на Бисмаркплац, она кажется мне уютной несмотря на язычное многоголосье, а может быть, именно благодаря ему. Почему – не знаю. Возможно, истоки такого странного восприятия – в далеком детстве.

     ....Когда мои отец и мать, молодые врачи, переживали в Харькове трудные годы своего становления, меня, малыша, забирали на лето к себе, в Феодосию, бабушка и дедушка, родители моей мамы. Каждый день мы с дедушкой гуляли по городу, заполненному толпой отдыхающих. Центральная улица, протянувшаяся вдоль набережной и пляжа, была сплошь уставлена лавочками, лотками, киосками, прилавками под тентом, здесь продавали всё для всех – от шкатулок из ракушек и бумажных китайских мячиков на резинках до персидских ковров и узбекских тюбетеек.

     Дедушка, то и дело останавливаясь, говорил: “Смотри, какие хорошие люди, сколько добра нам навезли со всего света!“

     Мы присаживались у белоснежного столика под тенью акации, и черный усатый человек подносил нам в стеклянных кухлях бузу – холодящий пенистый напиток, напоминавший растаявшее мороженое. Дедушка клал на стол пятак и говорил мне:

     – Вкусно? Ага. Бузу делают крымские татары. Они очень хорошие люди. Пожми руку дяде Анвару.

     Черный человек рыкающе хохотал: “Кар-рош бал-ла-лар-ррр!“ – и страшно сжимал мои пальцы горячей своей лапищей.

     Потом мы шли на пристань, там пришвартовывались небольшие пароходы. Дедушка смотрел, где был брошен трап, и, никого не спросясь, вел меня за руку по трапу внутрь полутемного прохладного трюма, по стенам его плавали солнечные зайчики, залетавшие в открытые иллюминаторы. Черноглазые курчавые дети тотчас окружали нас, а женщины, сидевшие на тюках, белозубо и голосисто зазывали к себе, одаривали инжиром, финиками, орехами; дедушка говорил:

     – Это турки, очень хорошие люди, поблагодари их.

     Я протягивал руку и кланялся к общему восторгу женщин, они тискали меня тонкими смуглыми пальцами в кольцах, обнимали и целовали, от женщин исходил густой и теплый аромат фруктов.

     Так было каждый день, только пароходы были разные, и дедушка всякий раз говорил мне, откуда эти пароходы, – из Турции, Греции, Италии, Алжира... И я навсегда запомнил, что и крымские татары, и турки, и греки, и алжирцы, и все другие – очень хорошие люди.

     По пятницам, когда мы после наших прогулок приходили домой, дедушка, надев талес и тфилн, молился Богу, раскачиваясь и напевая вполголоса тексты из желтой потрепанной книжки. Бабушка бесшумно готовила ужин, зажигала керосиновую лампу и говорила мне:

     – Пригласи Ильюшу, пусть поест. Он очень хороший  мальчик.

     Ильюшка Гамал был мой закадычный друг, года на два старше, из семьи крымских татар, живших по соседству; большего сорванца и выдумщика на проказы трудно было вообразить, но бабушка считала его очень хорошим мальчиком, и я был с ней согласен.

     Я был не по возрасту любознательным и однажды подсек дедушку коварным, как мне казалось, вопросом: а бывают ли плохие люди? Мы сидели на скамейке в сквере у вокзала, воздух был напоен ароматом роз. Дедушка помолчал минуту, поглаживая кончиками пальцев серую бородку, затем указал на проезжавшего извозчика:

     – Видишь – дядя Самуил возит людей. Спасибо ему, он хороший человек. Но дядя Самуил бьет лошадь кнутом. Он плохой человек.

     И я внес в свою память эту диалектическую поправку к моему первобытному альтруизму.

     ...Я люблю бывать на Бисмаркплац. Сажусь на скамью, смотрю на людей – разноликих, разноязычных, с разным цветом кожи – и думаю: как это здорово, что Германия пригласила их в свой дом! Конечно, не все, далеко не все они очень хорошие люди: кто-то способен “бить кнутом лошадь“. Но, может быть, их дети не станут этого делать?..

 

               7.             

 

     В Гейдельберге, между улицами Турнерштрассе и Киршгартенштрассе, вдоль которой протянулись четырехэтажные жилые корпуса американских военнослужащих, есть небольшой сквер с вековыми деревьями, густым кустарником и птичьими гнездами.

     Летом, когда мы с женой приходили сюда вечерами, перед закатом солнца, сквер оглашался криками детей.

     Они сбегались с окрестных улиц и затевали какие-то свои игры, то скучиваясь, то рассеиваясь вдруг, как в калейдоскопе, разноцветными искрами.

     И всякий раз верховодила ими рослая черная девочка-подросток, она была на голову выше остальной малышни с белой, черной, желтой, коричневой кожей. В азарте они смешивали немецкую, английскую и Бог еще знает какую речь, но игра – общая, жаркая, дружная, и команды черной девочки исполнялись беспрекословно.

     Как-то жена сказала:

     – Я хотела бы погладить эту девочку по голове, потрогать ее косички. Интересно, как она их заплетает?

     – Неудобно, – заметил я, – она может обидеться или испугаться.

     Жена меня не послушалась и однажды, гуляя без меня, вернулась домой сияющая:

     – Она разрешила погладить ее по голове! Косички жесткие, как железные прутики. Их, наверное, сто штук.

     – Девочка не обиделась? – спросил я.

     – Она обняла меня, – ответила жена.

 

     ...Думая о будущем моих детей и внуков, я неизменно возвращаюсь к сакраментальному изречению, неоднократно услышанному из уст пожилых немцев: “История нас научила.“

     Я убежден: страна, в которой дети всех цветов кожи играют в одну общую игру, – эта страна делает свою новую историю, уроки которой – спустя годы – будут прекрасными. Вот почему, когда меня спрашивают “как вам живется в Германии?“, я отвечаю: “О’кэй“.

 

                         8.

 

     Впрочем, если честно, “о’кэй“ – это доминанта. Ее светлый фон иногда омрачается эпизодами весьма не радужных оттенков, и я был бы неискренен в своих заметках, если бы не рассказал хотя бы об одном из них.

     ...Провожая нас в Германию, наша соседка тетя Сима, пенсионерка, авторитетно комментировавшая все международные события, сказала:

     – Если вас не сожрут акулы капитализма, то, даст Бог, все будет хорошо.

     Первые полгода жизни в Германии не давали ни малейшего повода для воспоминания о напутствии тети Симы. Пройдя испытания “на прочность“ в трех общежитиях двух земель, мы – с помощью старшего сына и его немецких друзей – снимаем частную квартиру в Гейдельберге и погружаемся наконец в благостную атмосферу »Обретенной нормы”, столь мастерски описанную Германом Андреевым (см. журнал “Новый мир“, 1994 г., №1). Эта атмосфера обволакивает и убаюкивает. Люди вокруг кажутся честными, добрыми, отзывчивыми. Улицы пестрят плакатами: прыгающие лягушки призывают беречь природу. Телевизоры красочно и многословно внушают любовь к животным и клеймят позором их  истязателей. Одна из местных газет публикует всколыхнувший общественность репортаж: в знойный полдень две дамочки, припарковав машину с запертой в ней собачкой, ушли в бассейн. Собачка, не выдержав духоты, стала метаться и лаять, сердобольные прохожие позвонили в полицию. Прибывшие полицейские открыли машину и вызволили одуревшую собачку, дали ей воды и успокоили, а машину, поскольку она уже была открыта, отбуксировали в участок и поставили под охрану. Жестокосердная хозяйка была наказана платой за транспортировку и охрану машины плюс уход за собачкой.

     Трогательная история, не правда ли?

     А теперь – наше приключение.

     Однажды взял я у сына машину и повез тяжело больную супругу на консультацию к доктору медицины госпоже В.  Университетская поликлиника, куда надлежало нам явиться, со всех сторон, словно ракетная база, окружена знаками, запрещающими въезд транспорта. Повинуясь этим знакам, я изрядно попетлял по соседним улицам, пока отыскал шлагбаум, перекрывавший единственно разрешенный путь к поликлинике.

     Две женщины в железной будке, рядом со шлагбаумом, проверили наши медицинские документы и открыли шлагбаум, при этом шумно и наперебой наставляя меня, иностранца, где и как я должен высадить жену, не выходя из машины... Я объяснил, что она сама не может идти, я должен ее сопровождать. Хорошо, сказали женщины, тогда... Сзади рычали моторы, повизгивали тормоза, я второпях поблагодарил женщин, хотя не совсем понял технологию предстоящих посадочно-высадочно-парковочных маневров. Проехав метров триста с двумя поворотами, я припарковался рядом с другими машинами во дворе стационара, где не было знаков запрета стоянки.

      Обследование бедной моей супруги и беседа с госпожой В. заняли около четырех часов. Оставив жену в пустом холле, я вышел во двор, чтобы подогнать машину к подъезду. Но машины не было. Я пошел к женщинам в будке. Они перекусывали чем-то жирным, облизывая пальцы. На мой робкий вопрос – не ведают ли они случайно, куда делась машина, – одна из женщин, по-видимому, старшая, отправляя в рот увесистый ломоть пиццы и запивая соком, ответила, что машину отбуксировал тягач. На хранение. А мне предлагается поехать за ней и “выкупить“... Куда ехать? В Виблинген. Я ахнул: это же у черта на куличках! Но почему увезли машину? Потому, оказывается, что я не положил под ветровое стекло документ о болезни жены.

     – Но вы же знали, что у нас есть такой документ! – воскликнул я 

     – Мы знали, а шофер тягача не знал. Вы должны были положить документ под стекло, мы же вам объясняли.

     Я запричитал, как мог, по-немецки, а в переводе на русский это звучало примерно так: “Бабоньки, родненькие, пожалейте... Я не понял ваших указаний, извините, а сейчас я никак не могу ехать за машиной, я не могу оставить жену без присмотра, она перенесла трудное обследование, еле дышит, не может даже сама встать со стула, к тому же она диабетик, уже обед, а она с утра ничего не ела...“ – и прочее, и  прочее...  

     Я умолял позвонить в Виблинген и попросить привезти машину обратно, я согласен уплатить... Но женщины продолжали жевать и запивать, умудряясь незапачканными мизинчиками ловко подхватывать трубки поминутно звонивших телефонов. Старшая все же выкроила секунды и досадливо посоветовала мне сперва отвезти жену домой на такси, а затем поехать в Виблинген. Но, доказывал я, поймите, жена в таком состоянии, что я и дома не могу оставить ее одну!...

     Дул студеный ветер, я промерз, женщины меня уже не слушали, и я бросился к госпоже В. Она тотчас велела секретарше связаться с женщинами в будке и уладить дело. Переговоры велись полтора часа с перерывами, секретарша нервничала – редчайший случай для немки на служебном  месте. Наконец машина была доставлена к поликлинике. За услуги с меня потребовали 140 DM (сто сорок марок). В кармане у меня было 80 DM, остальные я обещал привезти завтра. Пока старшая выписывала квитанцию, другая женщина шастала между припаркованными машинами, то и дело щелкая фотоаппаратом. Одну из машин, снятых на пленку, шофер тягача лихо подцепил под передок и увез. Я понял, что он, шофер, – исполнитель, а командуют парадом женщины в будке...

 

     Впоследствии я по возможности беспристрастно пытался осмыслить случившееся: что это? норма “обретенной нормы“? Поощряемый властью урок законопослушания? Или все-таки одержимость “желтым дьяволом“ – тем самым, который побуждает человека, жаждущего наживы, преступать заповеди Божьи? 

     Последнее предположение показалось мне единственно убедительным. И невольно вспомнил я вещие слова тети Симы. Хотя склонен вести речь не об акулах, а о пираньях. “Акулы“ обретаются где-то в иных, тайных глубинах, у них свои схватки, я для них мелкая наживка, что с меня возьмешь? Но рядом – “пираньи“ (будь бдителен, иммигрант!), они хищно шныряют в поисках неискушенной жертвы. Ничем не брезгуют. Вцепятся – кто бросится спасать? 

     Вот написал и подумал: возможно, будь я собачкой, кто-нибудь и бросился бы...

 

                    9.

 

     С фрау R., нашей соседкой по лестничной площадке, я познакомился у дверей ее квартиры. Поднявшись на первый этаж, я увидел худенькую, среднего роста, пожилую женщину в темном пальто и темной шляпке с полями. Прислонившись к стене, женщина тяжело дышала; в одной руке она держала раскрытую сумку, в другой поднесенный к лицу  флакончик.

     –  Вам нужна помощь? – спросил я.        

     – Нет, спасибо, уже все о’кэй, – ответила она надтреснутым голосом, – это астма, сейчас пройдет.

     Она поправила съехавшую набок шляпку, из-под которой выбились поседевшие русые волосы, слабо, страдальчески улыбнулась – и по ее улыбке я тотчас вспомнил, где уже однажды видел эту женщину: в вагоне трамвая. Все места были заняты, и она стояла, держась рукой за спинку сиденья. Она вынуждена была стоять с небольшим наклоном вперед, потому что ей мешали брошенные в проходе вагона сумки двух школьниц, лет тринадцати, развалившихся на сиденьях; девочки то и дело шептали что-то друг дружке на ухо и самозабвенно хохотали на весь вагон. А женщина стояла и, глядя на них, улыбалась доброй улыбкой, лицо ее светилось умилением. Меня же при виде этой сцены, помню, охватило бешенство, и первым моим порывом было – подойти, поднять за ухо одну из болтушек и освободить место для женщины. Но тут же я опомнился: зачем, думаю, мне, иностранцу, наводить порядок в Германии? Обычная ведь картина: чтобы школьник уступил место старшему в транспорте – великая редкость, и если детей так воспитывают старшие, то и пусть пожинают плоды своего воспитания. Словом, я поступил так, как велит русская поговорка: в чужой монастырь со своим  уставом не суйся...  

     Через несколько дней фрау R., попросившая называть ее просто Лора, пригласила нас с супругой на чай. Она показала свою квартиру: две небольшие комнаты, кухня, уют, мягкая мебель, много картин и цветов. В гостиной главное место занимают полки с книгами, масса пластинок, всё – классика, в том числе и Чайковский.   

     Разливая чай, Лора простодушно рассказала о себе: замужем не была, одинока, бездетна, на пенсии, подрабатывает по два-три часа в день в офисе у племянника – разбирает почту и печатает на машинке. Он же, племянник, купил для Лоры эту квартиру. Литература и музыка занимают весь ее досуг. И еще – путешествия. Но сейчас они стали невозможны из-за астмы, которую она подхватила в турпоездке по Израилю: побродив под палящим солнцем, укрылась в автобусе с кондиционером...

     После этого вечера наши чаепития – то у Лоры, то у нас – стали почти регулярными. Почти – потому, что астма часто укладывала Лору в постель. Но поразительно: во всех состояниях, даже тяжело страдая от приступов болезни, Лора умудрялась улыбаться, словно добрая бабушка на новогодней открытке. Ее светло-голубые глаза, выразительно смотревшие чуть исподлобья, светились добротой, а легкие кивки головой словно поощряли собеседника к откровенности. Лора, несомненно, обладала одним из замечательных свойств истинно интеллигентного человека: она старалась не только понять меня, пришельца из Украины, угадывая и подсказывая мне нужные слова, когда я запинался, но старалась и сама быть понятой. Она изъяснялась простыми и четкими фразами, без всякого диалекта, с безупречной грамотностью и впечатляющей образностью. Особенность ее речи и манеры беседовать стала понятна, когда она сказала, что окончила специальное учебное заведение и всю жизнь работала воспитательницей в детском саду. Дети – святая святых ее души. Когда она сказала об этом, я вспомнил сцену в трамвае и с ужасом представил себе, что случилось бы с Лорой, если бы я взял одну из девочек за ухо и поднял с сиденья!

     Однажды я поделился с Лорой пришедшей мне на ум шутливой фантазией: вот бы открыть специальную Академию Речи, где ректором была бы Лора, а слушателями – служащие многих и многих служб, зачастую совершенно не заботящиеся о чистоте и ясности немецкого языка и не отягощенные мыслью о том, насколько их поймут; сплошь и рядом они изъясняются косноязычной скороговоркой, а уж если пишут, то особенно многословно и многотрудно на таком вычурно-бюрократическом языке, что диву даешься! Мои мысли, закончил я свои сетования, возможно, продиктованы эмигрантской скудостью языкового запаса и малой практикой устной речи, но что поделаешь, – у кого что болит...

     Лора согласно кивала головой, улыбалась.

     – Вы правы, – сказала она, – я каждый день читаю деловую переписку, бывают такие головоломки! Я думаю, все идет от культуры: если ты уважаешь человека, то прежде всего постарайся, чтобы он тебя понял. Так я всегда разговаривала с детьми. Это вошло в привычку. Так я теперь разговариваю со всеми. Но вам-то грех жаловаться, вы общаетесь по-немецки совсем неплохо. Где вы учились немецкому языку?

     Это был, конечно, незаслуженный комплимент, тем не  менее я принял его без возражений и рассказал Лоре о моей первой настоящей учительнице Елене Адольфовне Дидрихсон. Рассказывая, втайне ощутил я некую невидимую нить, соединившую мою нынешнюю собеседницу с той славной женщиной, что учила меня немецкому языку более полувека тому назад... Как они были схожи и как душевно прекрасны! Вот ведь как сошлось. И вдруг подумалось: как хорошо, что немецкая бомба не упала на домик, в котором жила Елена Адольфовна, а советская бомба – на дом, в котором росла девочка Лора!

     Воистину – на все есть воля Божья. 

 

Господин хаусмайстер

 

В переводе с немецкого Hausmeister означает "завхоз" – в учреждении, или "комендант", "домоправитель" – в жилом доме или общежитии. Я бы предпочел слово "бытоправитель", потому что быт ваш, включая здоровье и настроение, во многом зависит от хаусмайстера. И не только от степени его служебной добропорядочности, формируемой многолетними традициями немецкого уклада жизни, но и от меры альтруизма, ежели таковой закладывался в него родительским воспитанием и общественным менталитетом.

Безусловно, хаусмайстер, как и любой гражданин другой профессии, достоин того, чтобы стать героем мировой литературы. Как рядовой Чонкин, например. Или Раскольников. Правда, я не слышал, чтобы хаусмайстер раскалывал кому-нибудь череп, но вот однажды, когда наш домоправитель во хмелю (да, да, у немцев такое тоже случается) спустился со мной в подвал нашего дома, где я снимал приватную квартиру, чтобы устранить течь крана, и с неимоверным усердием вырвал его с "мясом" (не перекрыв перед этим холодную воду), и мы, насквозь мокрые и стуча зубами, с трудом укротив напор, вычерпывали эту воду ведрами и таскали их по лестницам, чтобы вылить на улице, – не думаю, что наш хаусмайстер испытал тогда муки совести, менее испепелявшие его душу, чем у героя русской классики, убившего несчастную старуху (видимо, так оно и было: после этого случая хаусмайстер запил по-черному и уволился).

Подобный эпизод здесь, в Германии, наверное, такая же редкость, как затмение Солнца. Хаусмайстеры других домов и общежитий, где довелось мне побывать за четыре года, были людьми, преисполненными своеобразной гордости за свою профессию. Быть может, некоторые из многих тысяч ныне здравствующих хаусмайстеров были предназначены тайной судьбой для роли Цезаря или Наполеона, но по роковому стечению обстоятельств остались простыми домоправителями, сохранив, тем не менее, неутолимую жажду повелевать народными массами.

Я убежден, что господин Трайн был одним из этого ряда.

 Он работал хаусмайстером в общежитии Крайльсхайма, небольшого городка, расположенного в 120 километрах северо-восточнее Штуттгарта, куда мы, эмигранты, приехали поздним июньским вечером небольшой группой из Эсслингена.

Размещая нас по комнатам, деловая неторопливая женщина средних лет, неплохо владевшая русским (кажется, ее звали Марта), выдавала каждой семье и бессемейным одиночкам толстую пачку бумаги  с немецким текстом и говорила:

 – Завтра в десять часов утра господин хаусмайстер приглашает вас на собрание. Ознакомьтесь с инструкцией и не опаздывайте.

Легко сказать – ознакомьтесь! Слово "инструкция" звучало явно уничижительно по отношению к этому фундаментальному труду, состоявшему из нескольких разделов, подписанных лично господином хаусмайстером. Каждый раздел охватывал определенный участок быта и предписывал правила поведения а) в кухонном блоке; б) в ванно-туалетном комплексе; в) в прачечной и сушилке; г) при пользовании теле-радиоаппаратурой и музыкальными инструментами и так далее... Два раздела были разработаны особенно тщательно и подробно: как сортировать, когда и куда выносить мусор и как оформлять свой выезд из общежития.

Уставший от хлопот и дороги, я пролистал около двадцати страниц "инструкции" со смешанным чувством страха и невольного восхищения ее автором, отложив на будущее чтение со словарем.

На следующий день, к десяти, мы – человек пятнадцать – со-брались в большой квадратной комнате второго этажа и расселись на стульях, расставленных вдоль стен и по обе стороны длинного, посреди комнаты, стола, покрытого светлым пластиком. В торце стола заняла место Марта с кучей бумаг. Она перелистывала эти бумаги и поминутно посматривала на часы.

Ровно в десять вошел Herr Trein – лет шестидесяти пяти, высокий, худощавый и настолько прямой, словно внутри у него был стальной арматурный прут; продолговатое, хорошо выбритое лицо, серые редкие волосы, зачесанные назад; веки глаз полуопущены, а глаза, видимо, воспринимали все окружающее, в том числе и нас, не глядя ни на что и ни на кого вокруг.

Он на ходу произнес "Morgen", сел за стол и скрестил пальцы рук. Тотчас Марта доложила ему, что "инструкция" роздана всем. Господин Трайн кивнул головой и предложил задавать вопросы.

Вопросов оказалось много, но на каждый из них, переведенный Мартой, г-н Трайн, глядя на свои руки, отвечал коротко :

– Ответ на этот вопрос имеется в инструкции.

Одна из наших дам попыталась возмутиться. Нервно теребя пу-говку домашнего халата, она выпалила скороговоркой без всяких интонационных пауз:

– Господин хаусмайстер зачем вы нас собрали зачем в инструкции наверное таки да есть ответ мы вам верим но мы не знаем языка не знаем так как же мы должны читать инструкцию если мы извините не знаем языка скажите пожалуйста?

Марта перевела. Г-н Трайн шевельнул уголками губ, взглянул на женщину и сказал:

– В Германии документы печатаются на немецком языке. Возь-мите словарь и переводите. Если будут трудности, обратитесь к Марте. Она вам поможет. Еще есть вопросы?

– Есть просьба, – сказал я.

Господин Трайн повернул голову ко мне и даже наклонил ее чуть набок, словно прислушиваясь, поскольку я решил говорить хоть и нескладно, но по-немецки.

– Прошу дать нам с женой другую комнату. Наша слишком велика для нас. Туда можно поместить большую семью.

Г-н Трайн взглянул на меня не без любопытства, пытаясь, видимо, уразуметь, не ослышался ли он, затем, взглянув в какую-то справку, сказал:

– Ваша комната на втором этаже, двадцать метров, балкон вы-ходит на тихую улицу. Что вам еще не нравится?

– В комнате три пустые двухъярусные кровати. Я не хотел бы, чтобы к нам кого-нибудь подселили.

Г-н Трайн пожал плечами:

– Пока я никого к вам не подселяю.

– Вот это "пока" мне и не нравится, – сказал я.

Г-н Трайн кивнул головой:

– Я учту вашу просьбу.

...В последующие после собрания три дня, разбираясь с "ин-струкцией", я пришел к выводу, что она была рассчитана либо на круглых идиотов, не ведающих, что по земле надо ходить на ногах, а не на руках, либо в ожидании нашествия из бывшего Советского Союза дремучих дикарей, не имеющих понятия о штепсельной вилке и зубной щетке. А по истечении этих трех дней получил я первый урок того, во что оборачивается здесь личная инициатива, если она требует от начальственного ума перехода в область нестандартных решений: мне было приказано в течение двух часов перебазироваться в комнату на третьем этаже в соседнем подъезде. Дом был без лифта, и я, получив сигнал тревоги, озвученный хаусмайстером, вынужден был – дабы доказать, что и мы не лыком шиты, – с помощью сердобольных соседей, в поту и пене, перетаскивать уже распакованные и разобранные вещи через семь лестничных маршей – четыре вниз и три, под крышу, наверх, не считая ступенек во дворе. Помню, мне почему-то подумалось тогда, что в прошлом господин Трайн, вероятно, так тренировал своих солдат...

Новая комната, с круто скошенным по диагонали, от стены до стены, потолком и врезанными в нем двумя крохотными окошками, с двумя койками, упиравшимися спинками в короткий и низкий простенок так, что потолок начинался всего в полуметре от их изголовий, – комната эта была жилищем, до той поры мною незнаемым, и потому романтичным, что побудило меня написать (конечно же, "онегинской" строфой) в письме друзьям следующие вирши:

 

 

Мы обустроены неплохо:

На три семьи отдельный блок,

Двенадцать метров комнатеха

И два окошка на восток.

Вдали, за морем черепицы,

До горизонта лес теснится,

Но этот вид для нас пока –

Красно-зеленая тоска.

Есть, правда, и одна отрада:

Живем на третьем этаже

И щеголяем неглиже,

Чему необычайно рады:

За то, чтобы в трусах ходить,

Пока не надобно платить.

Живем в крутом единоборстве

С жарой, дождем и сквозняком,

С архитектурным крохоборством

Под потолочным косяком.

Хотел бы знать, кто этот "некто",

Лихой немецкий архитектор,

Пардон, – строительный мудак,

Людей загнавший на чердак.

Невольно ходишь здесь с укосом,

С углом наклона в сорок пять,

Чтобы макушку не счесать

И впредь не задавать вопросов

Конторе, давшей, мать ее,

Сие прекрасное жилье...

 

...Но, как бы там ни было, под девизом "Все силы – на выполнение инструкции!" мы прожили полтора месяца в Крайльсхайме без происшествий. В начале августа пришел день нашего отъезда в Гейдельберг, это было воскресенье. Но, теперь уже вооруженный знанием "инструкции", я узрел проблему: постельное белье, посуду, комнату и ключ от нее я мог сдать помощнику господина хаусмайстера только в пятницу до обеда. Причем, согласно "инструкции", белье – выстиранное и выглаженное! Где же и как жить до воскресенья?

Я пошел на прием к господину Трайну.

Господин Трайн, сидя за большим канцелярским столом в своем кабинете, встретил меня весьма приветливым кивком головы и жестом пригласил сесть. Я изложил ему суть проблемы, и он, ни секунды не мешкая, сказал:

– Я ничем не могу помочь. Я не могу лишать мой персонал вы-ходных дней. А вам следует уехать или в пятницу, или в понедельник.

– Но человек может отвезти меня только в воскресенье, – возразил я, чувствуя, как во мне нарастает внутреннее напряжение.

– Мне очень жаль, но я не могу менять установленного распо-рядка.

– Но что это за распорядок, если он мешает людям жить? – вос-кликнул я.

Кажется, я перебрал. Господин Трайн встал из-за стола, выпря-мился и, пристально и высокомерно глядя мне в глаза, сказал:

– Если вам не нравятся порядки в Германии, вы можете ехать обратно.

Я тоже встал и спросил:

– Это лично ваш совет или вас уполномочил давать такие советы канцлер Коль?

Господин Трайн чуть улыбнулся и развел руками: мол, понимай, как знаешь.

Я повернулся и вышел.

К сожалению, замечательная книга Дейла Карнеги "Как завое-вывать друзей и оказывать влияние на людей" попалась мне в руки только спустя четыре года после этой беседы. Тогда же я, эмигрант-новичок, должен был действовать интуитивно в поисках компромиссов с твердолобой, как мне представлялось, властью. Да и не хотелось, честно говоря, ронять достоинство Kontingentflüchtling-a, затеяв мелочный, бездарный и, по моему убеждению, бесперспективный конфликт с хаусмайстером. Даже если бы я выиграл этот поединок, думал я, обратившись, например, к бургомистру, это неизбежно отразилось бы на последующих эмигрантах, которые будут жить в этом общежитии. Надо было поступать умнее. Возможно, даже "поступаясь принципами"...

После суточных размышлений я зашел к хаусмайстеру и сказал:

– Вы совершенно правы, господин Трайн. Я еще раз прочитал вашу инструкцию. Она безупречна, и нельзя ломать ее всякий раз по желанию каждого человека, ибо тогда общежитие превратится в бордель.

Я так и сказал: бордель, – и хаусмайстер одобрительно кивнул головой. Вдохновленный этим кивком, я продолжал:

– Но, может быть, тот вариант, который я вам предложу, по-служит поводом для написания еще одного раздела инструкции? Под названием, например, "Исключения из правил выезда из общежития в особых случаях".

– Какой же у вас вариант? – с интересом спросил г-н Трайн.

– Я оставлю белье соседке, она его постирает, выгладит и отдаст вместе с ключом от комнаты и посудой вашему помощнику в понедельник. Годится?

Г-н Трайн, как и в прошлый раз, встал из-за стола, походил по комнате и остановился у окна.

– Но почему вы не можете уехать в пятницу или в понедельник? – спросил он.

– Потому, – ответил я, – что Коля Банщиков, наш знакомый, едет в воскресенье встречать маму в аэропорт Франкфурта-на-Майне. Он едет через Гейдельберг и повезет нас попутно и бесплатно. Я мог бы договориться и с кем-нибудь другим, это обошлось бы мне марок в сто пятьдесят. Денег, конечно, жалко. Но главное в том, что именно и только в воскресенье меня ждет в Гейдельберге хозяйка, с которой я должен подписать договор о найме приватной квартиры. С ней договорился мой сын, а я по телефону дал слово, что буду в воскресенье. Если я приеду в пятницу, мне там негде будет ночевать, а если в понедельник, – я нарушу слово, данное хозяйке. А в Германии честное слово ценится превыше всего, не так ли?

Все, что я говорил, было, между прочим, истинной правдой. Видимо, г-н Трайн, неотрывно смотревший мне в глаза, уловил это. Он помедлил, затем подошел ко мне и протянул руку:

– Я согласен с вашим вариантом. В порядке исключения. Всего доброго. Хорошего конца недели!

Провожая меня до дверей кабинета, он, уже на пороге, сказал:

– Спасибо за хорошее мнение о нашей инструкции. Вы первый человек, который похвалил ее. Но дополнять ее разделом об особых случаях при отъезде из общежития нет смысла. Ибо тогда и все другие разделы надо дополнять особыми случаями, не так ли? И тогда в общежитии будет бордель, узаконенный инструкцией...

Он засмеялся и похлопал меня по плечу.

 

Гейдельберг, 1994


Comments
[-]

Comments are not added

Guest: *  
Name:

Comment: *  
Attach files  
 


Bewertungen
[-]
Group 1 Add

Meta information
[-]
Date: 03.08.2011
Add by: ava  oxana.sher
Visit: 932

zagluwka
advanced
Submit
Back to homepage
Beta